«Сезон» открылся 6 июня. Шли знакомый парижанам «Карнавал» и новинки: «Нарцисс», «Садко» и «Призрак розы». Дягилев волновался. На вопрос Григорьева, почему, он ответил вопросом — помнит ли тот слова Наполеона: мало взять Тюильри, — все дело в том, чтобы там закрепиться. И добавил, что у него тот же случай: предстоял третий, самый решающий «сезон» в Париже.
Свой Тюильри Дягилев удержал. На премьере успех возрастал от балета к балету, а последний прыжок Нижинского в «Призраке розы» вызвал такую бурю аплодисментов, что заглушил оркестр.
Всего неделя оставалась до 13 июня — вечера второй программы. На афише стояли «Шехеразада», «Призрак розы» и «Петрушка». Время и силы были подчинены последнему.
Молодой дирижер Пьер Монтё, только что приглашенный Дягилевым, разучивал партитуру, разделив оркестр по инструментальным группам, добиваясь внутренней стройности в разноголосом шуме ярмарки. Сама ярмарка была пока что свалена на сцене: из груды будок, ларьков, качелей торчали головы и копытца лошадок еще не собранной карусели. Дягилев и Бенуа ставили свет и проверяли перемены картин. Посреди всего этого Фокин сводил разрозненные эпизоды.
Дягилев распорядился пройти их под оркестр и в костюмах, но без грима. Стравинский, Бенуа и Фокин спустились в партер. Впереди было несколько суматошных репетиций, когда все поползло и угрожало никогда не обрести порядка. Но эта пошла без помех, и на глазах троих авторов Нижинский вывел своего Петрушку за грань их общих чаяний.
Каждый автор был в своем деле велик, каждый относился к Нижинскому чуть снисходительно, ни тогда, ни после так и не увязав восторга перед гениальным актером и презрения к «недорослю». Но, что бы ни говорили авторы потом, на репетиции Нижинский ошеломил всех. Казалось, он выхватил, очистил и обобщил в их замысле то, что с самого начала там жило подспудно, но растворялось в гуще великолепных и все же не главных подробностей.
Трое олимпийцев, — а каждый, не ошибаясь, себя таковым почитал, — свой замысел с Олимпа и созерцали. Нижинский, который и в безумии называл себя «богом» ничуть не в олимпийском плане, почуял в образе Петрушки такое личное, какого не встречал ни раньше, ни потом. А личное, впервые открывшееся ему как трагедия, раздвинуло границы балета «Петрушка» потому, что оказалось нерасторжимо связанным с одной из вечных тем русского искусства, сейчас звучавшей особенно пронзительно и остро.
← Назад ↔ Вернуться к оглавлению ↔ Далее →