Московского Малого театра актер Щепкин

«В «Игроках» в роли Утешительного поражало мастерство Щепкина играть без слов и изумительный дар говорить лицом, движением руки, взглядом на публику. В Утешительном это он делал так: после известного завтрака в номере у Ихарева с разговором о том, какой необыкновенный сыр ел один из шулеров у знакомого помещика, Михаил Семенович, молча, обрезал гильотинкою сигару, брал со стола свечу и, подойдя к рампе, обратив лицо к зрителям, принимался закуривать. Театр дрожал от единодушного хохота. Да и нельзя было удержаться, не захохотать, взирая на это лицо сквозного мошенника с невиннейшею миною младенца, агнца».

Тот же Чаев делает по поводу виртуозной мимики Щепкина весьма интересное замечание: «Влияние М. С., — пишет он, — отразилось даже на отдельной отрасли драмы, на балете: даровитые балерины и танцовщики, как Герино, Манохин, не ограничиваясь пируэтами, стали работать над мимикой, создавая роли, характеры, вместо прежних безличных фараонов и волшебников. Горячо взялась за это Санковская. Она создала, положительно можно сказать, Сильфиду».

Быть может, еще большее обогащение, чем в область мимики, внес Щепкин в столь важную область актерского искусства, как декламация, — область, всего больше засоренную и даже опошленную в ту эпоху, когда, строго говоря, вся игра актера походила на декламацию, но где последняя была целиком во власти окаменевшей рутины. Частый посетитель театра, привыкший к условным нотам и приемам актерской читки, легко мог предсказать, ознакомившись с текстом новой пьесы, в каком месте того или иного монолога актер зловеще зашепчет, в каком — зарычит львом и т. д.: для каждого душевного состояния существовала определенная этикетка его внешнего выражения.

В искусстве Щепкина все это оказалось преображенным до неузнаваемости. Писатель П. И. Вейнберг, в юном возрасте пораженный декламацией, или, точнее, читкой Михаила Семеновича, оставил нам ее прекрасное описание, которое мы и приводим.

Речь идет о пьесе «Эзоп и Ксанф». «Представление этой пьесы, — пишет Вейнберг, — было для меня сущим откоовением в области декламации… Пьеса написана, кажется, именно для Щепкина, с целью дать ему повод проявить свой декламационный талант… Стоило Щепкину прочесть только одну «Ворону и лисицу», даже только две строки из нее: «Голубушка, как хороша. Ну, что за шейка, что за глазки!», чтобы передо мною, в полном смысле слова, открылся в этом отношении совершенно новый мир… Например, в только что упомянутых двух стихах, которые Михаил Семенович произносил совсем не приторно-сладковато, как произносят их все, даже хорошие чтецы, имея в виду предшествующие слова: «и говорит так сладко, чуть дыша», а совсем особенным каким-то отрывистым плутоватым тоном, в котором слышались и грубая лесть, и тайное, презрительное, насмешливое отношение к глупой вороне, и страх, что эта ложь может обнаружиться… Я не любитель, так называемого, актерского чтения, которое обыкновенно выходит ни то, ни се, ни игра в собственном смысле этого слова, ни декламация в том же смысле… Щепкин удивительно угадал и осуществил тайну этого соединения, явившись чтецом, в котором оба эти элемента уравновешивали друг друга безукоризненно художественно… Это впечатление усилилось, когда несколько дней спустя Щепкин читал сцену, в которой охотник рассказывает о своих похождениях; помню, что я совсем ошалел от действия, произведенного ею, и как шальной по окончании ее побежал за кулисы…»

Большую ценность этого описания составляет то, что автору удалось подметить и указать существеннейшую особенность щепкинских изображений: их естественную сложность, так сказать, интегральность его образов, которая и сообщала им неотразимую силу самой жизненной правды, а не ее искусственного препарата.

Последнее в том «итоге», который мы подводим творческим ресурсам Щепкина, — это его актерское обаяние. Но это и самое трудное.

В силу того трудное, что, при неоспоримом наличии этого фактора, при тесной связи его со всеми решительно сторонами индивидуальности актера — физическими, психическими, идеологическими — и при всем его громадном значении, — он в творчестве актера выражается в одно и то же время могущественно, покоряюще, но как-то неуловимо для конкретного анализа, для ясного обозначения и т. д. И сугубо трудно это в тех случаях, когда речь идет об актере давно умершем, которого своими глазами не видел, но обаяние которого во всей силе чувствуется в отзывах современников, в самом тембре их откликов на его искусство. Что такое обаяние Качалова, мы все отлично чувствуем. Менее доступно, но все же доступно для нас — через посредство еще живых очевидцев — обаяние Ермоловой, Комиссаржевской. Но обаяние Щепкина, Мартынова почти неуловимо.

 

<< Назад < Вернуться к оглавлению > Далее >>

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

*

HTML tags are not allowed.