Вацлав Нижинский

22

Фокин спорил с достоинством профессионала. Только он зря набросился на финал «Фавна». Еще недавно ему досадили английские леди, шокированные картинной чувственностью его вакханалий.

Недавно он иронизировал над простаками, которые забирались на галерку с пикантной целью заглянуть за ширмы, скрывающие ложе Клеопатры и Амуна. Теперь же сам он перед премьерой объявил непристойным последний жест фавна в балете, который на днях покажут «перед многотысячной толпой, где будут молодые девушки». Как будто он по опыту не знал, что молодые девушки усмотрят неприличие там, где им намеренно на это неприличие укажут. И получилось, что ниспровергатель запретов Фокин опередил парижского обывателя.

Несколько газет предали анафеме постановку Нижинского, задев попутно и Дебюсси, автора «всей этой субтильности, выдаваемой за шедевр».

Рецензент газеты «Тан» заступился за «неосязаемое видение» Малларме. Едва ли он читал эклогу, где поэт весьма осязаемо и пряно живописал любовную игру фавна с двумя нимфами.

Гастон Кальмет, редактор «Фигаро», откровенно признался: «Наши читатели не найдут на обычном месте театральной статьи, посвященной моим блестящим сотрудником Робером Брюсселем хореографической картине Нижинского «Послеполуденный отдых фавна», поставленной и исполненной этим изумительным артистом. Статьи этой нет потому, что я уничтожил ее». А дальше, опровергая свои слова об «изумительном артисте», Кальмет описывал «пантомиму этого скверно скроенного животного тела», и заверил: «Эта звериная реальность нашей публикой никогда не будет принята».

— Смотря какой публикой, конечно, — хладнокровно заметил Дягилев. — Ведь был же среди публики премьеры Роден.

Это был превосходный козырь. Великий старец, посмотрев «Фавна», торжественно проследовал за кулисы, выразил Нижинскому свой восторг и попросил позировать. На страницах газеты «Матэн», в статье «Возрождение танца», он объяснил, почему Нижинский в «Фавне» «необыкновенен, как ни в одной другой роли». Он восхитился «гармонией между мимикой и пластикой», тем, что артист «всем телом выражает то, что хочет его дух», и назвал его «идеальной моделью» для рисования и ваяния.

Он и начал ваять Нижинского, дав повод для еще одной легенды. Десятки догадок существуют о том, почему не осталось ничего от этих сеансов в мастерской Родена. Одни говорят, будто скульптор не поймал сущности своей модели и отказался. Другие считают, что кто-то украл рабочие эскизы, которые должны были быть.

Третьим нравится версия Ромолы Нижинской, вечная жалоба на ревнивый деспотизм Дягилева, якобы запретившего Нижинскому посещать семидесятилетнего скульптора.

Вряд ли стоит этому верить. Дягилев рекламу ценил, а уж это ли была не реклама. Теперь же, после скандала премьеры, он в рекламе особенно нуждался. Но он не мог из-за сеансов у Родена отложить отъезд в Лондон, где 12 июня начинался очередной сезон. А 8 июня в Шатле предстояла премьера «Дафниса и Хлои», репетиции которой заняли у Нижинского те часы, какие он мог бы проводить в мастерской скульптора.

Нижинский — Дафнис угодил и Фокину и рядовой публике: невинный пастух отверг соблазнительные покушения Ликенион и воплотил в дуэтах с Карсавиной — Хлоей фокинский идеал античной пляски.

Балет «Дафнис и Хлоя» явил апофеоз этого идеала и прозвучал как безмятежный реквием ему. Фокин, однако, не понял, что его время истекло. Даже через много лет он дорожил своим зрелищем и негодовал в адрес Дягилева и Нижинского, вспоминая, как поднялся занавес и его друзья и «враги» одинаково ответственно начали спектакль: «Через сцену пошли бараны. Целое стадо. Их погоняли пастух и пастушка. Молитвы, возлияния, приношения цветов и венков в дар нимфам, религиозные танцы, пастораль, идиллия… Как все это далеко от той боевой атмосферы, которая была на этой же сцене несколько секунд тому назад».

Да, далеко…

Нижинский Фокина жалел. Дягилев хладнокровно поставил точку в конце первого периода «русских сезонов», принесшего ему славу. Он знал, что рискует, делая ставку на хореографа Нижинского, чье первое детище родилось в атмосфере эстетической схватки. Но Дягилев и понимал творчество как сплошной риск. И он не был бы Дягилевым, если бы не видел, что, взрывая устойчивые представления о прекрасном, шагает в ногу со временем и, чуть его опережая, закладывает основы будущего искусства.

В Лондоне Дягилев получил русские газеты и журналы с откликами на «Послеполуденный отдых фавна».

Хроникеры на все лады обсуждали скандал, который устроили Родену его соотечественники. Защитники мещанской морали даже упрекали правительство в том, что оно предоставило скульптору дворец Бирона, собственность города, и бывшую часовню при Sacre Соeur.

Дягилев и Нижинский все это знали. Их интересовали серьезные статьи.

Поэт Минский объявил: «Постановка «Фавна» намекает на возможность какого-то нового строя в искусстве». Нижинский, наткнувшись на эту фразу, стал читать дальше. Он выяснил, что античный барельеф помог ему воплотить «почти злободневный сюжет», навеянный скорее «Пробуждением весны» Ведекинда, чем поэмой Малларме. Это Нижинского удивило: Ведекинда он не читал. Ему объяснили, что это модный немецкий драматург, обсуждающий вопросы свободного выбора в любви. Но дальше в статье все показалось справедливым. «Фавн Нижинского, — писал Минский, — более сродни герою балета «Петрушка», чем ликующему богу в поэме Малларме. Это — робкий, наивный мальчик, уязвленный жалом только что проснувшейся страсти, впервые увидевший Женщину и бросающийся к ней, — безмолвный, пламенный, еще не знающий любовного красноречия, еще бессловесный, полузверь, полу-Аполлон».

Что-то попадало в самую точку, выражало пространно и сложно сокровенное: «Фавн — это я», — лаконично скользнуло потом среди запутанных мыслей «Дневника».

Нижинский похвалил Дягилеву статью Минского. Дягилев согласился, что написано прекрасно. Но Минский, сказал он, фигура известная. Где-то на полпути от Надсона к символистам. А вот кто такой Луначарский? Говорят, политический эмигрант. Уже несколько лет живет вне России, но печатается в петербургском журнале «Театр и искусство», у Кугеля. Пишет дельно.

Вот, пожалуйста: «Как назову я два лагеря, померявшихся копьями по поводу рискованных «па» и неожиданных выдумок Нижинского? Я сказал бы, пожалуй, что один лагерь, представленный фигурой мировой значительности — Огюстом Роденом, есть лагерь свободной красоты, вольной эстетики; другой, паладином которого с такой почти неприличной запальчивостью выскочил влиятельный шеф-редактор «Фигаро» Кальмет — можно бы, казалось, назвать лагерем обывательской морали, спасительной чистоты нравов коренного мещанства».

— Что ж, мещане везде мещане, — отложив журнал, иронически рассудил Дягилев. — С другой стороны, «Фавн» — это не штанишки в «Жизели». Покажи мы его в Петербурге, поди, отправились бы в качестве помешанных к «Николаю чудотворцу», а то, за хулиганство — вовсе куда Макар телят не гонял.

Хроника журнала «Рампа и жизнь» скоро подтвердила правоту Дягилева: управляющий московской конторой театров, говорилось там, запросил Теляковского, не будет ли тот против переговоров с танцором Нижинским о принятии его на службу в московский Большой театр. Теляковский ответил, что он принципиально не имеет ничего против. Но после скандала, разыгравшегося в Париже из-за «Фавна», Теляковский телеграфировал Обухову, чтобы тот тотчас прекратил всякие переговоры с г. Нижинским.

Заметка могла быть апокрифичной. Никто никаких переговоров с Нижинским не начинал, так что и прекращать было нечего. Все равно: снова поманил и рассеялся мираж возвращения на родину.

Впрочем, кем бы он туда вернулся? Премьером Большого театра? И то едва ли. В Москве полагали излишне утонченной манеру петербургских танцовщиков, а ценили мужественность и темперамент собственных — Василия Дмитриевича Тихомирова, Михаила Мордкина. Нижинский-исполнитель пришелся бы не ко двору, не говоря ужо Нижинском-хореографе. В Большом театре второй десяток лет бессменно ставил балеты Александр Алексеевич Горский. Теляковский, покровительствуя ему, наверняка не дал бы автору «Фавна» опробовать там свои ультрасовременные опыты. И был бы кругом прав: для подобных опытов требовались условия, каких не создать на казенной сцене. А если б и удалось, так публика наверняка бы освистала.

Нижинский все больше ощущал, как крепко приковал его к своей антрепризе Дягилев, и сам теперь не порывался на свободу. Не прошла еще усталость после премьеры «Фавна», как снова потянуло в творчество. Пока обрывочные мысли, неясные образы теснились в сознании. Осуществить их можно было только с помощью Дягилева. А Дягилев, ничего определенного не говоря, намекал, что «Фавн» только начало, впереди новые поиски.

 

<< Назад < Вернуться к оглавлению >

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

*

HTML tags are not allowed.